«Инсипин инсипином, а как же все-таки с грыжей будет?» – упорно приставал страх в вале голоса.
«В ванну посажу, – остервенело защищался я, – в ванну. И попробую вправить»
«Ущемленная, мой ангел! Какие тут, к черту, ванны! Ущемленная, – демонским голосом пел страх. – Резать надо»
Тут я сдался и чуть не заллакал. И моление тьме за окном послал: все, что угодно, только не ущемленную грыжу.
А усталость напевала:
«Ложись ты спать, злосчастный эскулап. Выспишься, а утром будет видно. Успокойся, юный неврастеник. Гляди – тьма за окнами покойна, спят стынущие поля, нет никакой грыжи. А утром будет видно. Освоишься… спи… Брось атлас… Все равно ни пса сейчас не разберешь. Грыжевое кольцо…»
Как он влетел, я даже не сообразил. Помнится, болт на двери загремел, Аксинья что-то пискнула. Да еще за окнами проскрипела телега.
Он без шапки, в расстегнутом полушубке, со свалявшейся бородкой, с безумными глазами.
Он перекрестился, и повалился на колени, и бухнул лбом в пол. Это мне.
«Я пропал», – тоскливо подумал я.
– Что вы, что вы, что вы! – забормотал я и потянул за серый рукав.
Лицо его перекосило, и он, захлебываясь, стал бормотать в ответ прыгающие слова: – Господин доктор… господин… единственная, единственн… единственная! – выкрикнул он вдруг по-юношески звонко, так что дрогнул ламповый абажур. – Ах ты, господи… Ах… – Он в тоске заломил руки и опять забухал лбом в половицы, как будто хотел разбить его. – За что? За что наказанье?.. Чем прогневали?
– Что? Что случилось?! – выкрикнул я, чувствуя, что у меня холодеет лицо.
Он вскочил на ноги, метнулся и прошептал так:
– Господин доктор… что хотите… денег дам… денег берите, какие хотите. Какие хотите. Продукты будем доставлять… только чтоб не померла. Только чтоб не померла. Калекой останется – пущай. Пущай – кричал он в потолок. Хватит прокормить, хватит.
Бледное лицо Аксиньи висело в черном квадрате двери. Тоска обвилась вокруг моего сердца.
– Что?.. Что? говорите! – выкрикнул я болезненно.
Он стих и шепотом, как будто по секрету, сказал мне, и глаза его стали бездонны:
– В мялку попала…
– В мялку… в мялку?.. – переспросил я – что это такое?
– Лен, лен мяли… господин доктор… – шепотом объяснила Аксинья, – мялка-то… лен мнут…
«Вот начало. Вот. О, зачем я приехал!» подумал я.
– Кто?
– Дочка моя, – ответил он шепотом, а потом крикнул: – Помогите! – и вновь повалился, и стриженые его в скобку волосы метнулись на его глаза.
Лампа «молния» с покривившимся жестяным абажуром горела жарко, двумя рогами. На операционном столе, на белой, свежепахнущей, клеенке я ее увидел, и грыжа померкла у меня в памяти.
Светлые, чуть рыжеватые волосы свешивались со стола сбившимся засохшим колтуном. Коса была гигантская, и конец ее касался пола. Ситцевая юбка была изорвана, и кровь на ней разного цвета – пятно бурое, пятно жирное, алое. Свет «молнии» показался мне желтым и живым, а ее лицо бумажным, белым, нос заострен.
На белом лице у нее, как гипсовая, неподвижная, потухала действительно редкостная красота. Не всегда, не часто встретишь такое лицо.
В операционной секунд десять было полное молчание, но за закрытыми дверями слышно было, как глухо выкрикивал кто-то и бухал, все бухал головой.
«Обезумел, – думал я, – а сиделки, значит, его отпаивают… Почему такая красавица? Хотя у него правильные черты лица… Видно, мать была красивая… Он вдовец».
– Он вдовец? – машинально шепнул я.
– Вдовец, – тихо ответа Пелагея Ивановна.
Тут Демьян Лукич резким, как бы злобным движением от края до верху разорвал юбку и сразу ее обнажил. Я глянул, и то, что я увидал, превысило мои ожидания. Левой ноги, собственно, не было. Начиная от раздробленного колена, лежала кровавая рвань, красные мятые мышцы и остро во все стороны торчали белые раздавленные кости. Правая была переломлена в голени так, что обе кости концами выскочили наружу, пробив кожу. От этого ступня ее безжизненно, как бы отдельно, лежала, повернувшись набок.
– Да, – тихо молвил фельдшер и ничего больше не прибавил.
Тут я вышел из оцепенения и взялся за ее пульс. В холодной руке его не было. Лишь после нескольких секунд нашел я чуть заметную редкую волну. Она прошла… потом была пауза, во время которой я успел глянуть на синеющие крылья носа и белые губы… Хотел уже сказать: конец… по счастью, удержался… Опять прошла ниточкой волна.
«Вот как потухает изорванный человек, – подумал я, тут уж ничего не сделаешь»
Но вдруг сурово сказал, не узнавая своего голоса:
– Камфары.
Тут Анна Николаевна склонилась к моему уху и шепнула:
– Зачем, доктор. Не мучайте. Зачем еще колоть. Сейчас отойдет… Не спасете.
Я злобно и мрачно оглянулся на нее и сказал:
– Попрошу камфары…
Так, что Анна Николаевна с вспыхнувшим, обиженным лицом сейчас же бросилась к столику и сломала ампулу.
Фельдшер тоже, видимо, не одобрял камфары. Тем не менее он ловко и быстро взялся за шприц, и желтое масло ушло под кожу плеча.
«Умирай. Умирай скорее, – подумал я, – умирай. А то что же я буду делать с тобой?»
– Сейчас помрет, – как бы угадал мою мысль, шепнул фельдшер. Он покосился на простыню, но, видимо, раздумал: жаль было кровавить простыню. Однако через несколько секунд ее пришлось прикрыть. Она лежала, как труп, но она не умерла. В голове моей вдруг стало светло, как под стеклянным потолком нашего далекого анатомического театра.
– Камфары еще, – хрипло сказал я.
И опять покорно фельдшер впрыснул масло.